Жаботинский: «Каждый рождается с микробом своей секты, хотя бы этот микроб и не обнаружился до старости»

Часть третья

Часть вторая

Часть первая

В Петербурге я знал только двух человек: один из них — мой дальний родич, сверстник, студент зубоврачебной школы; а второго я ни разу не видел, но за месяц до этого он обратился ко мне с письмом, в котором сообщал, что собирается основать ежемесячный сионистский журнал на русском языке, и приглашал меня послать ему статью. Звали его Николай Сорин. С одной станции я послал телеграмму своему родственнику: он встречал меня на вокзале в Петербурге, привел в свою комнату, помыл, побрил, дал мне ночную рубаху и прочие спальные принадлежности — все, кроме ночлега, ибо хотя у меня и был паспорт, но в нем значилось — еврей, а такие люди не пользовались правом жительства в столице, и дворник был агентом полиции, как все дворники на святой Руси, и очень строго выполнял свои обязанности. Я спал весь день, а ночь мы провели — мой несчастный и верный родич не хотел отпускать меня — в театре, а потом в шумном ресторане, а после того как тот закрыли — на островах и на песчаной отмели, вдающейся в Финский залив, которая называлась Стрелкой. Удовольствие вместе с нанятым до утра крытым экипажем стоило нам всех имевшихся у нас двоих наличных денег.

Утром я поехал к Сорину — молодому адвокату, который говорил по-русски, как коренной петербуржец. Его жена, красивая золотоволосая дама была родом из Ковно, а воспитание получила в Париже. Приняли они меня, словно я был их другом с детства: Сорин призвал одного еврея, специалиста по этим делам, и тот разрешил вопрос моего ночлега, устроив меня в заброшенной гостинице, которая платила постоянную дань полиции, чтобы та не проверяла паспортов у сынов Израиля, нашедших прибежище под ее сенью.

Чуть ли не с того же дня мы начали готовить первый выпуск нашего ежемесячника. Журнал назывался «Еврейская жизнь» — и только за одно название и за разрешение издавать его Сорин заплатил 7000 рублей. Деньги он получил в качестве беспроцентной ссуды, надеясь вернуть эту сумму по мере поступления взносов от подписчиков. Этот ежемесячник, который впоследствии превратился в еженедельник, несколько раз закрывался правительством, несколько раз менял свое название и переезжал из Петербурга в Москву, оттуда в Берлин и из Берлина в Париж. Теперь это «Рассвет», и Сорин все еще самый деятельный из его редакторов.

Алексей Суворин, сын известного издателя «Нового времени», твердыни российского антисемитизма. Алексей Суворин не пошел по стопам своего родителя, основал радикальное обозрение «Русь» и думал сделать его средоточием молодых сил; меня он тоже приглашал сотрудничать, издалека или на месте его издания, как мне будет угодно. Я вошел в его контору и представился: Альталена. Явился по вашему приглашению, сударь. Он назначил мне жалованье, о существовании которого я даже не подозревал: 400 рублей в месяц за две статьи в неделю. Половину из них он, правда, не печатал, но жалованье платил с педантичной точностью.

Кстати, я не знаю, кто распространил слух, будто я принадлежал в свое время к «первой шеренге» авторов общей печати в России. Это преувеличение, одна из «легенд». В Одессе и на юге я был популярен, среди евреев по большей части, но Петербурга я не «завоевал». Если я не ошибаюсь, более сильное впечатление производили мои письма из Лондона в годы войны, которые печатались в московской газете «Русские ведомости», но от этой славы я уже не успел вкусить, потому что не вернулся в Россию, да и газета эта была разгромлена и ее читателей уже нет в живых.

В Варшаве до нас дошла весть о белостокском погроме, первом серьезном погроме за пределами Украины, в городе, где половину населения составляли фабричные рабочие… Вместе с молодым Гартглассом мы вскочили на поезд и поехали в город резни. До конца своих дней не забуду я этой поездки. Вагон был полон евреями, но когда мы приблизились к Гродненской губернии, они стали исчезать один за другим, и немногие поляки избегали смотреть на нас с Гартглассом и переговаривались шепотом. Одна дама пыталась все-таки выразить свое сожаление о судьбе красивого юноши Гартгласса и умоляла его сойти с поезда. Он отклонил ее советы с ласковой варшавской любезностью и объяснил мне тихо психологическую тайну ее сострадания:

— На самом деле ей безразлично, убьют ли еще одного или нет, но она мне сказала, что она едет в Гродно, а это за Белостоком, и она решила, что если убьют еврея на ее глазах, то это неприятно. Возможно, он был прав, потому что она внезапно встала, собрала свои саквояжи и перешла в другой вагон.

С приближением к станции Белосток мы подошли к окну: на привокзальной площади было полно сброда, они толпились около забора вдоль железнодорожного полотна и смотрели на поезд. Увидев нас, они стали показывать на нас пальцами, подзадоривать друг друга, кричать. В этот момент — поезд еще не остановился — в вагон вошел пожилой носильщик и сказал:

— Ради Бога, если есть здесь евреи, пусть не выходят, а едут дальше.

— Еще не кончилось?  — спросили мы.

— Какое там «кончилось». В самом разгаре…

Разумеется, мы послушались. Поезд простоял на станции около десяти минут. Не помню, о чем я думал, но хорошо помню, что мы с Гартглассом не решались посмотреть друг другу в глаза.

Галут — это беда и проказа; все попытки исправить его не более чем иллюзия и самообман, но и у проказы, как и у всякой болезни, есть две формы: форма хроническая, спокойная и форма обостренная, инфекционная. Галут с отсутствием прав, галут с погромами — это галут острый, инфекционный; галут спокойный — это галут, как на Западе, галут сытый, тучный, галут с почестями, и все же это — галут, в котором в конце концов тоже вспыхнет восстание при всем сознании его ценности!

Есть грубая глиняная посуда, которая если и разобьется, то беда невелика, склеют черепки — и забудется трещина. Но есть старинный греческий кувшин, тонкое и изысканное произведение художника, и, если в нем появится трещина — ее не заделаешь. Мы, евреи, — старинный сосуд, дорогой и редкостный, и дефект в нем невозможно исправить.

Октябрь 1907 года. Я кликнул извозчика и отправился в синагогу, вместе с мамой и сестрой. На пороге синагоги я встретил Аню, тоже в сопровождении ее матери и сестер. Аню, ту самую девочку, которую я назвал «мадемуазель», когда ей было десять лет и этим полонил ее сердце. В синагоге нас ожидал казенный раввин, миньян и хуппа. Я сказал Ане: «Вот ты и посвящена мне», и в сердце своем я дал обет «Я посвящен тебе», и из синагоги я поспешил на собрание избирателей. Должен заметить здесь, что по всей строгости еврейского закона не было никакой необходимости в этой свадьбе. За семь лет до этого дня однажды вечером я был в доме Ани. Это была дружеская вечеринка, и кроме нее и меня в ней участвовали Анин брат Илья Гальперин и еще трое студентов — Илья Эпштейн, Александр Поляков и Моисей Гинсберг, — все друзья, о которых я мог бы многое рассказать, если бы мне довелось описать «вторую сторону» своей жизни, которую я решил похоронить. В тот день я получил гонорар в «Новостях» и в моем кармане еще осталась золотая монета. Я вручил ее Ане и сказал в присутствии всех: «Теперь ты посвящена мне этой монетой согласно вере Моисея и Израиля»… Господин Гинсберг-старший, отец моего товарища Миши, фанатичный еврей из истинно верующих, покачал головой и предостерег Аню, с полной серьезностью, что она должна будет потребовать от меня развод, если она соберется вступить в более солидный брак…

С детских лет и поныне я подвержен периодам «чистки», по-иностранному — «ревизии». Тяну я, тяну цепь своей жизни без претензий и получаю от этого по большей части удовольствие в течение двух или трех лет, и вдруг как гром среди ясного неба раскрывается мне великая внутренняя тайна, что не могу я ничего выносить, и что все мне опротивело, и что не мой это путь.

И на этот раз уже давно начался в моей душе бунт, бунт против себя — я не видел определенной линии в своей жизни, красной линии собственного желания и воли; как щепку на волнах, кидает меня в разные стороны внешний случай, меня вели, а не я вел, теперь я растворился в сионистской толпе, как ранее, в годы «легких» фельетонов — в ряду либералов, клоунов пера, которых нанимают на потеху читателя-бездельника, как до того, в Риме, я растворился среди итальянской молодежи, любителей вина с виноградников Фраскати и Гротаферрати в обществе молодой швейки. А меня, меня, меня нет?

И вот еще что: я даю и не получаю. Грубый невежда и наглец, я проповедовал учение людям, учение, которого я еще не знаю, ибо с того дня как оставил университет, я ничему не учился, а только учил, только учил. Каждому журналисту знаком этот голод, голод мозга, который он выпрастывает изо дня в день, изливая свое содержимое перед читателем, и нет у него времени заполнить пустоту… «Баста!»

Моя жена паковала вещи для поездки во Францию — она изучала агрономию в Нанси. Я сказал ей: «Я провожу тебя до Берлина, там мы расстанемся, и я поеду в Вену. Я хочу учиться».

Около года прожил я в Вене. Не встречался ни с одной живой душой, не ходил на сионистские собрания, за исключением одного или двух раз. Я пожирал книги. Австрия в те времена была живой школой для изучения «национального вопроса». Дни и ночи я проводил в библиотеке университета и в библиотеке Рейхсрата. Я научился читать по-чешски и по-хорватски (теперь, разумеется, забыл), познакомился с историей русинов и словаков — вплоть до хроники 4000 ретороманов в кантоне Гризон в Швейцарии, до обрядов армянской церкви (есть в Вене монастырь махитаристов, и в нем тоже библиотека), вплоть до жизни цыган, что в Венгрии и Румынии. Из каждой книги или брошюры я делал выписки: делал я их по-древнееврейски, чтобы усовершенствоваться в нашем языке, которого я тоже не знал как следует: кстати, с тех пор я привык к написанию еврейских слов латинскими буквами, так что и поныне оно мне легче и удобнее, чем ассирийская клинопись.

В Яффо я гостил в доме Дизенгофа, моего друга по Одессе; его жена ходила каждое утро к колонке и с веселой улыбкой на благородном лице качала воду своими нежными руками. Ее муж пригласил меня пройтись по пустырям севернее Яффо и сказал мне: «Этот участок мы купили, здесь мы построим еврейский пригород, если Богу будет угодно, и в центре поселка воздвигнем здание гимназии, если, конечно, найдется кто-либо, кто даст деньги».

В колониях я застал небольшие бригады рабочих; приняли они меня по-братски, попросили рассказать им, что делается на свете, и со всех сторон вопросы: «Почему нет алии из России?»

В Тверии я попытался заговорить по-древнееврейски с сыном хозяина постоялого двора, молодым человеком 24 лет, учеником ашкеназской ешивы, он отвечал мне на идиш. «Разве ты не знаешь священного языка?» Он опустил голову и объяснил: «Мой рабби говорит, кто говорит по-древнееврейски? Отступники говорят на древнееврейском языке».

Если есть переселение душ и, если, прежде чем моя душа народится во второй раз, будет мне дозволено свыше избрать себе народ и племя по своей воле, я отвечу: «all right», Израиль, но на этот раз — сефардский. Я влюбился в сефардов, и, возможно, именно в те качества, над которыми смеются их ашкеназские братья: их «поверхностность» я семикратно предпочитаю нашей беспредметной глубине, их инерция милее мне нашей склонности преследовать каждую переменчивую химеру; поколения философской и политической спячки спасли их душевную свежесть; а что касается культурного богатства, — я сомневаюсь в том, что человека к порогу западной цивилизации (ибо не иначе: цивилизация и Запад — одно и то же) приблизит фунт французского и итальянского образования или тонна русской мистики. В Салониках, в Александрии, в Каире вы найдете еврейскую интеллигенцию того же уровня, что в Варшаве и в Риге; а в Италии — на голову выше той, что в Париже или в Вене. Лишь один крупный недостаток я согласен признать за ними: в сфере сионистской деятельности (хотя среди них национальная идея больше распространена, чем среди нас) еще нет у них аппетита завоевания, нет амбиций, но и они пробудят-пробудятся в свое время.

В горячке спора твой противник слышит не твой голос и не твои слова читает, а внимает лишь своему голосу и понимает только то, что желает понять.

Дело, которое не удалось, — тоже шаг вперед.

Если я захочу жить, то должен родиться заново, а мне уже тридцать четыре года, давно минула моя юность и половина среднего возраста, и ту и другую я пустил по ветру. Не знаю, что бы я стал делать, если бы не перевернулся весь мир и не направил меня на пути, о коих я не думал: может быть, переселился бы в Страну, может быть, бежал бы в Рим, может быть, создал бы партию. Но в это лето грянула мировая война.

Каждый человек получает при рождении свою долю приданого, и оно сопровождает его всю жизнь. И такова, видно, твоя участь. Участь твоя – быть вечным грешником; ты всегда полон мрачных идей, тебя всегда ненавидят, и имя твое звучит как проклятие. И поэтому прими мой совет, единственный возможный совет для такого человека, как ты. Ты помнишь, очевидно, только начало, не забывай и конец. Помни всегда конец и постарайся забыть начало.

Постарайся убедить себя, что ненависть всего лишь первый шаг к дружбе и признанию. Не могу поклясться, что это всегда так, но постарайся поверить в это.

Наш праотец Яаков сражался со Всемогущим. Всю ночь ангел боролся с Яаковом и не смог его победить. Потому ангел благословил его и назвал Израилем, ибо он спорил с Бого. Таким образом, смысл имени не был порицанием, а, наоборот, почетным званием. Это подтверждается также тем фактом, что традиция превратила это имя в имя всей нации. О чем это говорит? Какая философия выражена в этом имени? Ясно одно, это имя учит нас тому, что, согласно Библии, спор со Всевышним не является грехом.

Бог, однако, создал мир таковым, как он есть, но человек не может смириться с его несовершенством. Он должен постоянно пытаться исправить его, устранить его недостатки, которые Бог допустил в мироздании. Он оставил в нем множество дефектов, с которыми человек должен бороться и стремиться к усовершенствованию мира.

Мое поколение вообще ничего не утверждало: «Может, есть Бог, может, нет, какое это имеет ко мне отношение?» Полное душевное равнодушие, без горечи, без ярости и злости, отношение, как к прошлогоднему снегу.

Евреям присуща естественная ненависть к подчинению, нежелание получать от кого-либо указания. Жалобы на эти черты характера известны и в наши дни, и в древние времена, в Библии евреев называют «жестоковыйным народом».

Меня считают недругом арабов, сторонником вытеснения. Это неправда. Эмоциональное мое отношение к арабам – то же, что и ко всем другим народам: учтивое равнодушие. Политическое отношение – определяется двумя принципами. Во-первых, вытеснение арабов из Палестины, в какой бы то ни было форме, считаю абсолютно невозможным; в Палестине всегда будут два народа. Во-вторых – горжусь принадлежностью к той группе, которая формулировала Гельсингфорскую программу. Мы ее формулировали не для евреев только, а для всех народов; и основа ее – равноправие наций. Как и все, я готов присягнуть за нас и за потомков наших, что мы никогда этого равноправия не нарушим и на вытеснение или притеснение не покусимся.

О добровольном примирении между палестинскими арабами и нами не может быть никакой речи, ни теперь, ни в пределах обозримого будущего. Высказываю это убеждение в такой резкой форме не потому, чтобы мне нравилось огорчать добрых людей, а просто потому, что они не огорчатся: все эти добрые люди, за исключением слепорожденных, уже давно сами поняли полную невозможность получить добровольное согласие арабов Палестины на превращение этой самой Палестины из арабской страны в страну с еврейским большинством.

Нас на свете, говорят, 15 миллионов; из них половина живет теперь в буквальном смысле жизнью гонимой бездомной собаки. Арабов на свете 38 миллионов; они занимают Марокко, Алжир, Тунис, Триполитанию, Египет, Сирию, Аравию и Месопотамию – пространство (не считая пустынь) величиною с пол-Европы. В среднем на этой огромной территории приходится по 16 арабов на квадратную английскую милю; для сравнения полезно напомнить, что в Сицилии на кв. милю приходится 352 человека, а в Англии 669. Еще полезнее напомнить, что Палестина составляет приблизительно одну двухсотую часть этой территории. Но когда бездомное еврейство требует Палестину себе, это оказывается «имморальным», потому что туземцы находят это для себя неудобным. Такой этике место у каннибалов, а не в цивилизованном мире.

Земля принадлежит не тем, у кого ее слишком много, а тем, у кого ее нет. Отсудить участок у народа-латифундиста для того, чтобы дать очаг народу скитальцу, есть акт справедливости. Если народ-латифундист этого не хочет – что вполне естественно – то его надо заставить. Правда, проводимая в жизнь силой, не перестает быть святой правдой. В этом заключается единственная объективно возможная для нас арабская политика; а о соглашении будет время говорить потом.

Каждый рождается уже с микробом своей секты где-то в мозгу, хотя бы этот микроб и не обнаружился до старости, или никогда.

По-еврейски любимое выражение И.В.Трумпельдора было “эйн давар” — ничего, не беда, сойдет. Рассказывают, что с этим словом на губах он и умер. С одной рукой своей он управляется лучше, чем большинство из нас с двумя. Без помощи мылся, брился, одевался; резал свой хлеб и чистил сапоги; в Палестине, потом в Галлиполи с одной рукой правил конем и стрелял из ружья. В его комнате был совершенно девичий порядок, платье было вычищено: все его обхождение было спокойно и учтиво; и он издавна был вегетарианец, социалист и ненавистник войны — только не из тех миролюбцев, которые прячут руки в карман и ждут, чтобы другие за них воевали.

С ним вообще не приходилось долго разговаривать. Не принадлежа к цеху “умников”, он именно поэтому умел сразу понять дело до конца и через четверть часа ответить да или нет.

Никогда не следует спасать отечество без приглашения.

Старая мать моя, вытирая глаза, призналась мне, что к ней подошел на улице один из виднейших воротил русского сионизма, человек хороший, но с прочной репутацией великого моветона, и сказал в упор:

— Повесить надо вашего сына.

— Мистер Ж., — сказал мне анархист после одного особенно бурного митинга, — долго вы еще собираетесь метать горох об стенку? Ничего вы в наших людях не понимаете. Вы им толкуете, что вот это они должны сделать “как евреи”, а вот это “как англичане”, а вот это “как люди”… Болтовня. Мы не евреи. Мы не англичане. Мы не люди. А кто мы? Портные.

Я когда-то взял на себя труд прочесть два тома книги Гитлера «Моя жизнь». Это произведение относится, несомненно, к тому сорту литературы, которую можно обозначить словами: «простой товар» — бесталантливо, наивно, будничные «пехотные» мысли — все это доказывает, что он сам это написал, иначе он бы это заказал у Геббельса, который прекрасно пишет.

Управлять страной может почти всякий средний человек: имеются твердые обычаи, вкоренившиеся методы — одним словом, рутина. К этому еще тысячи чиновников, которые тебе укажут, что надо делать. Правда, Гитлер не хочет управлять по рутине, он хочет быть реформатором. Но и для этого у него имеется готовый прототип — Бенито Муссолини, и без всякого сомнения он захочет его копировать или, по крайней мере, перевести его «по-немецки».

Невозможно себе представить, чтобы 12 миллионов немецких граждан, умеющих читать и писать, верили, что все несчастье Германии и всего мира происходят от нас, от евреев. Это — абсурд, это немыслимо. Это есть только средство уличной агитации, но это не может быть серьезным исходным пунктом коллективной психологии… Однако, я боюсь, что это — действительно исходный пункт коллективной психологии и к тому еще важнейший пункт.

А суть дела не в том, что евреи эксплуатируют немецкий народ, как наивно говаривали в старину. Если бы евреи были добросердечны, как ангелы, если бы они отдали весь свой доход государству или немецким беднякам, это бы не изменило факта: в их природе лежит фальшь, все они делают не по-нашему, а иначе, криво и фальшиво, и каждая вещь, которая сама по себе может быть, и не новая, как биржа и проценты, в их руках превращается в кривду. Это центральный пункт нашей программы. Если в вашей крови есть яд, не спрашивайте, почему у вас болит голова или почему выпадают зубы или почему глаз не видит, или язык заплетается, или же дети рождаются калеками: избавьтесь от яда. Это, я верю, настоящий смысл гитлеровской идеологии.

Немцы могут быть кем угодно, но они любят систему и не любят бестолочи. Когда мы видим, что у них вдруг произошло сильное движение по программе довольно бестолковой, мы должны понять, что под этим хаосом находится доля системности. Систему создают двумя путями: или ткут планомерно сеть, черточек, где одна точно пригнана к другой, или же не заботятся о взаимной зависимости всех пунктов, а указывают на корень — корень всех бед и мук: для системы это достаточно.

Есть такая древняя традиция, принцип, выраженный знаменитыми словами: «На’хаму, на’хаму, амми!» (Надейся, надейся, мой народ!) призывающий евреев не теряться в минуту беспросветной тьмы: вера и убеждение в поворот к лучшему, являются секретом нашего извечного существования и нашего непреодолимого сопротивления. Должен признаться:  никогда еще горизонт не был таким мрачным.

Логика есть искусство греческое, и евреи терпеть его не могут. Еврей судит не по разуму – он судит по катастрофам. Он не купит зонтика «только» потому, что в небе появились облака: он раньше должен промокнуть и схватить воспаление легких – тогда другое дело.

Есть на земле еще одно племя с точно таким же отношением к логике, тучам и зонтику – англичане. Только разница та, что у них и легкие крепче, и больше денег на лекарство.

Таша Карлюка

Журналист, сценарист. Родилась в Киеве. Живу в Тель-Авиве. Пишу. Фотографирую. Путешествую. Катаюсь на велосипеде. Учусь играть на губной гармошке.